— Знаю, Гера.
— Я пыталась примирить их…
В ответ — саркастический смешок.
— Я пыталась примирить их — и едва сама не попала в немилость!
— Неудивительно. Таков жребий миротворцев — особенно женщин.
— Не смейся, Аид! И не думай, что в случае чего тебе удастся отсидеться здесь!
— Я так не думаю.
— И правильно! Потому что это еще не все. Племянничек наш…
— Который? У нас с тобой их несчитано-немерено.
— Не притворяйся! Тот, который — что ни ночь! — у тебя обретается! Душеводитель твой!
— Лукавый, что ли? Гермий?
— Он, Майино отродье… Пустышка! Ворюга несчастный! Ухитрился разгневать не только Среднего, но и моего Арея. Сам знаешь, Арею только повод дай… я уж говорю ему: «Сынок, не связывайся ты с Пустышкой!» — а он вне себя. Поймаю Лукавого, говорит, и…
— Пусть сперва поймает.
— А если все-таки? Лукавый у тебя в любимчиках — вот и скажи ему, чтоб не совал свой длинный нос куда не надо! Арей ведь шутить не любит. Вернее, не умеет.
— Зато Лукавый умеет. Стащил у меня мой шлем — и поминай как звали.
— Какой это шлем? Тот самый, что ли? Который тебе Киклопы ковали?!
— Тот самый.
— Этого только не хватало! И так в Семье невесть что творится! Ты отмалчиваешься, Младший со Средним друг на друга рычат, Арей в драку лезет, Гермий совсем от рук отбился — и все из-за еще не рожденного ребенка! Тоже мне — Мусорщик-Одиночка, равный богам… А что будет, когда он родится?!
— А по-моему, Сестра, ты просто ревнуешь. Как обычно. Как сто раз до того. Ревнуешь к смертной женщине, которую Младший в очередной раз предпочел тебе. И — опять же, как обычно — собираешься выместить злость на ней и ее сыне. То ты бедную Ио гоняешь по всему свету, то Эгину мучишь, теперь вот Алкмена… Пора бы успокоиться, Сестра.
— Я? Я — ревную к смертной?! Пройдет лишь миг — для нас — и тело ее станет прахом, а тень попадет к тебе. Для меня она — уже прах! Как я могу ревновать к праху? Меня беспокоят в первую очередь разногласия в Семье, потом, мне не нравится сама идея Мусорщика-Одиночки… И наконец — мой Супруг собирается сына этой… этой женщины в конце его жизни возвести на Олимп, сделав равным нам! Ты представляешь, Аид?! Я ночь не спала, когда Зевс заявил об этом!
— Это невозможно, Сестра. Или он изначально равен нам — и тогда намерения Младшего не имеют смысла; или он не равен нам — и не будет равным, что бы ни думал Младший по этому поводу!
— Значит, Старший, ты с нами?
— Я? Неужели Средний не рассказал тебе о нашем с ним разговоре?
— Средний сказал, что ты с нами.
— Значит, он соврал. Я сказал, что я сам по себе. И пока не вмешиваюсь. Пока.
— Вот и не вмешивайся! Во всяком случае, царствовать над всеми Персеидами этот Мусорщик-Одиночка не будет — об этом я уже позаботилась!
Та, которую называли Сестрой, неожиданно умолкла. Когда она заговорила снова, в голосе ее уже не было ни злобы, ни ярости, ни даже властности — была усталость и просьба, почти мольба.
— Ты знаешь, Старший, мой Супруг в последнее время очень изменился. Вот уже девять месяцев он не делит ложе ни с кем. Женщины перестали интересовать его — и это пугает меня. Он стал раздражителен, порой мрачен и еще более вспыльчив, чем прежде. Я не знаю причин — и боюсь узнать их. Так что прошу тебя, Старший, — оставайся в стороне, как и обещал. И еще прошу тебя — угомони Лукавого.
— Хорошо, Сестра. Угомоню… если найду.
— Ну, мне пора…
— Да, иди. У каждого из нас — свой путь. Тебе — идти, мне — оставаться… Только смотри не оступись.
— Ой!
— Ну вот, я же предупреждал! Это так просто — оступиться, особенно если дорога плохо видна…
…Когда легкие шаги и шорох осыпающихся камешков затихли в отдалении, а багровый мрак заметно поредел, тот, кого называли Старшим, повернулся и безошибочно ткнул пальцем в одну из ниш на бугристом теле утеса.
— Лукавый?
Ответа не последовало.
— Ты что, решил от меня спрятаться? Снимай шлем и лети сюда. А то Кербера кликну, пусть погоняет тебя, дурака…
В нише что-то шевельнулось — и в сумраке слабо проступило лицо, а затем — чуть светящиеся очертания стройной фигуры Лукавого (проявившейся несколько позже лица) и некий громоздкий предмет в его правой руке.
По-видимому, это и был пресловутый шлем.
— Великоват он мне, дядя, — пожаловался Лукавый. — Все время на нос сползает.
— А ты б не хватал без спроса — глядишь, и не сползал бы. Ладно, шлем пока оставь у себя. Тебе он нужнее — попадешься Арею в лапы, он с тебя три шкуры спустит.
Лукавый презрительно хмыкнул.
— Спасибо, дядя, — чуть погодя добавил он.
— Пожалуйста. Все слышал?
— Ни единого слова. И вообще, я только что пришел.
— И что думаешь?
— Думаю? Я? Ну ты шутник, дядя…
— А чего не думаешь?
— О мачехе, что ли? Ревнует. Но и беспокоится. Только не о том, о чем надо. Я меж людей толкусь чаще вас всех — потому и замечаю то, чего вы не видите.
— Что именно?
— Человеческие жертвоприношения. Снова. Там, где их приносили раньше, — их приносят чаще. Там, где о них стали забывать, — вспомнили опять. И даже там, где их не было никогда… А ведь ты знаешь, дядя, кому они идут, даже если их приносят нам с тобой, — Лукавый ткнул пальцем себе под ноги.
— Знаю. Даже если их приносят нам с тобой, даже если их приносят Громовержцу — они идут вниз. В Тартар. И кормят Павших.
— Вот именно. Так что прикрикни на Кербера, дядя, — сторожит плохо, все блох гоняет! И Харону скажи — пусть челн лучше проверяет… проглядит тень-беглянку!