Молчала у самого выхода старая карлица Галинтиада, дочь Пройта.
Звенящая тишина сменила рев толпы.
Ожидание.
— Ничья! — торжественно возгласил Креонт.
И вновь — рев многоголосого зверя по имени Толпа, чудовища, неподвластного ни богу, ни герою.
Ну разве что на время.
…Молчал Эврит.
…Молчала Галинтиада.
…Молчал юный Ифит, с робостью поглядывая на сурового отца.
И молчал Миртил-фиванец, учитель братьев Амфитриадов.
Знал лучник: сегодня он проиграл.
Эту ночь, ночь после дня состязаний, Гермий провел в раздумьях, далеко не всегда приятных (или, скорее, почти всегда неприятных); ну, и утро началось соответственно.
Почему-то он раз за разом возвращался мыслями к своей первой встрече с близнецами, случившейся два с лишним года тому назад.
Для Гермия было пустячным делом оказаться на пути у мальчишек, когда те бежали на базар, ужасно гордясь поручением матери купить всякой зелени и совершенно не замечая крепкого раба-фессалийца, который на всякий случай следовал за ними в отдалении. Зато Гермий сразу заметил всех: и мальчишек, и прохожего-старика, и раба-сопровождающего, причем последний его совершенно не устраивал — в результате чего раб сделался скорбен животом и, проклиная вчерашнюю рыбу «с душком», шмыгнул между домами и был таков.
А Алкид с Ификлом сперва замедлили шаг, а там и вовсе остановились, завороженно глядя на молодого бродягу, в чьих руках маленькими предзакатными солнцами порхали три… нет, четыре… нет, даже пять! — лоснящихся плодов граната.
— Ух ты! — округлились два одинаково очерченных рта.
Наконец бродяга перестал жонглировать, хитро подмигнул братьям и швырнул каждому по гранату. Поймав их, близнецы так и застыли с открытыми ртами, словно собираясь засунуть туда подарки целиком, с кожурой и косточками, — руки бродяги оказались пусты, а остальные плоды (один? два? три?) исчезли неведомо куда.
Дальнейшее было несложно — любопытство, интерес, приязнь, дружба, звенья той лживой цепочки, за которую одно живое существо подтягивает к себе другое, будь ты смертный, бог, титан или чудовище. Когда дети с головой уходили в очередную игру, предложенную неутомимым Пустышкой, Гермий исподтишка разглядывал их лица (по сути одно лицо) и жадно искал черты сходства с собой, с Аполлоном, с Дионисом, с другими сыновьями Зевса Кронида; он вглядывался в это общее лицо, способное смеяться и плакать одновременно, меняющееся с каждым прожитым днем, в отличие от лиц Семьи, неизменных и привычных… он искал, находил и тут же понимал, что ошибся.
И когда эти дети, похожие на Амфитриона, похожие на Персея, и только потом похожие на Олимпийца, впервые спросили о разнице между богом и смертным — Гермию стоило большого труда не показать близнецам, насколько он взволнован этим вопросом.
Если бы в Семье узнали, что он, Гермий-Лукавый, попытался объяснить смертным разницу между «Я» и «мое», разницу между вечным и конечным… Участь Прометея показалась бы тогда Гермию завидной! Семье нужны Мусорщики-Полулюди, способные убивать навсегда, — но как только Мусорщик начинает задумываться о сходстве Медузы и Афины, Химеры и Пана, чудовища и божества; как только он касается грани между смертным и бессмертным… О, таких мыслей, таких сравнений Семья не прощает!
И сходит с ума победитель Химеры Беллерофонт, безумным слепцом скитаясь по земле; Персей-Горгоноубийца, лучший из лучших, бронзовым диском убивает собственного деда — и до конца дней своих сиднем сидит в Тиринфе, замаливая невольную вину; в огромного змея превращается Кадм-Фивостроитель, сразивший дракона и ставший им, на себе испытавший участь сперва героя, затем — чудовища; братья Алоады громоздят Оссу на Пелион, гору на гору, держат Арея в заточении более тридцати месяцев, но лань Артемиды пробегает между ними, и убивают друг друга огромно-могучие братья Алоады…
Жив еще неистовый Идас из Мессении, год назад дерзнувший поднять руку на Аполлона из-за невесты своей, речной нимфы Марпессы; жив, хотя и изгнан еще один соперник Аполлона, юный Кореб из Аргоса; страшная кара не настигла еще Иксиона, мятежного лапифа, дерзнувшего полюбить Геру, супругу Зевса, как равный равную; многие живы, многие, осмелившиеся шагнуть навстречу, дерзнувшие полюбить, восстать, просто огрызнуться, а не только убивать по приказу.
Живы пока что — но Мойра Атропос уже взяла бронзовые ножницы.
Нельзя смертным задумываться над тем, почему боги сами не убивают чудовищ.
Нельзя смертным удивляться: почему для того, чтобы бессмертное смертным сделать, а там и мертвым, нужен Мусорщик, смертный герой, знакомый со смертью не понаслышке?
Нельзя героям задумываться — опасно это.
Для них опасно, да и не для них одних.
…Гермий вздохнул, почесал щиколотку, укушенную каким-то непочтительным насекомым, и махнул рукой — а, все равно всех мыслей не передумать! Тем более что в Семье это дело и вовсе не принято. Иначе папа давно бы извлек Алкида из Фив, упрятал бы куда-нибудь к себе под крылышко и воспитывал бы своего Мусорщика-Одиночку без помех! Странно — вроде и сын ему Алкид, и герой будущий, и надежда Олимпа, а все равно как неродной! Не любит его Зевс, что ли? Он, Гермий, — и то к мальчикам привязался…
Вот тут-то Гермия и ожгло, как плетью. Привязался? Он? К смертным?! Узнать толком ничего не узнал, приступов Алкидовых ни разу пока что не видел — хотя за этим в Фивы и явился, торчит тут, как комар на плеши, пацанов Дромосом пользоваться научил — Персей год учился, и то сопровождать потом пришлось, чтоб не заблудился, а эти близняшки с третьего раза носятся туда-сюда как угорелые без провожатых! И впрямь Мусорщик-Одиночка! Интересно, двое одиночек, да еще и близнецов, — это как считать придется?!