— Вон отец стоит, — махнул рукой Ифит в сторону террасы.
Иолай прищурился и не сразу разглядел людей, стоявших у перил балюстрады. Один из них, самый высокий, с белоснежной копной сверкавших на солнце волос, мог быть только Эвритом, басилеем Ойхаллии; узнать остальных — если, конечно, они были знакомыми — не представлялось возможным.
Для Иолая; но не для ойхаллийца.
— Слева от отца — Гиппокоонт, спартанец, — начал перечислять Ифит, — с ним не то девять, не то десять сыновей приехало…
— Слышал, но не видел, — кивнул Иолай, имея в виду то ли: «Слышал о Гиппокоонте, но лично не встречался», то ли «Слышал Ифитовы слова, но отсюда все равно ничего не видно».
— Еще левее — Нелей, ванакт Пилосский, приведший дюжину сыновей…
— Лиса, — коротко бросил Иолай; подумал и добавил: — Старая лиса.
— Справа — элидский басилей Авгий…
Лицо Иолая отвердело, стало гораздо старше, жестче — и Ифит поспешно добавил:
— Отец состязания за руку Иолы посвятил Аполлону… так что все старые счеты — не здесь.
Иолай не ответил.
— Люди говорят, — осторожно сказал Ифит-лучник, — что когда Геракл Авгию конюшни чистил… ну, не сказал, что послан Эврисфеем, — и потребовал платы. Это правда?
— Правда, — отрезал Иолай, катая желваки на скулах.
— А когда обман всплыл — Авгий Геракла выгнал, а Эврисфей деяние не засчитал.
— И это — правда.
— Так за что ж обижаться? Было ведь сказано — подвиги без помощи богов и без платы людей…
— И впрямь, — буркнул Иолай, успокаиваясь. — Отхожие места Эллады руками выгребать — без помощи богов и без платы людей… точно, что подвиги. Ладно, забыли. Счеты — потом. И не здесь. Ну, Ифит, давай дальше — кто там рядом с честным Авгием-элидянином?
— Лаомедонт, правитель Трои…
Ифит запнулся. Весь ахейский мир знал о том, что три-четыре года назад Геракл спас Лаомедонтову дочь Гесиону от морского чешуйчатого гада, а высокородный троянец — кстати, добровольно принесший свое дитя в жертву — заперся в стенах города и, подобно Авгию, изгнал благодетеля прочь.
«Жизнь без помощи богов и платы людей, — подумал ойхаллиец. — Подвиг? Или каторга?..»
Задумавшись, Ифит пропустил момент, когда терраса опустела.
— Куда это они? — пробормотал он, на миг забыв про собеседника. — Да еще так быстро…
— Не знаю, — напомнил Иолай о себе. — Знаю только, что Алкид в свое время пообещал мерзавцу Лаомедонту: «В следующий раз — убью». А он у меня — в смысле мой дядя Геракл — человек слова. Если обещал — выполнит.
Не сговариваясь, оба мужчины переглянулись и пошли по тропе вверх.
Быстро пошли.
Почти побежали.
Далеко под ними, прячась от соленых ветров за громадой скалистого утеса, пенные языки моря жадно вылизывали мерцающую полосу песка и гальки; косые лучи солнца вспарывали сине-зеленую плоть, кипящую бурунами вокруг выставленных кое-где каменных боков, мокрых и глянцево-блестящих — но людям, двум крохотным фигуркам на тропе, было не до взаимоотношений моря, солнца и земли.
Люди спешили к людям.
— …А ты почему бездельничаешь? Живо марш вещи таскать!
Лихас поскреб в затылке, неторопливо обернулся и смерил взглядом — снизу вверх — дюжего верзилу в сползшей на самые чресла кожаной юбке.
Голый живот крикуна туго охватывал наборный пояс илионского десятника.
— Ты илионец или троянец? — задумчиво поинтересовался Лихас.
Сплюснутая физиономия десятника расплылась в довольной гримасе — видимо, он усмотрел в вопросе Лихаса что-то лестное для себя.
— Послал же Зевс болвана…
— Нет, ну все-таки: троянец или илионец?
— Ну конечно же, и тот и другой сразу!
— Тогда иди и таскай вещи за двоих, — подытожил Лихас и отвернулся.
— Что? Как ты смеешь, щенок, раб?! — благоухающее чесноком горячее дыхание обожгло затылок.
— Во-первых, я не раб, а свободный человек, — на всякий случай Лихас сделал пару шагов в сторону. — А во-вторых (если ты умеешь считать до двух), я не щенок, потому что ты — не мой папа. Так что — извини.
Все мысли десятника ясно отразились на его багровеющем лице — не столько по причине выразительности этого лица, сколько из-за малочисленности мыслей. Видно было, что суть сказанного Лихасом открывалась верзиле долго и мучительно, пока не открылась во всей своей неприглядности — и, нечленораздельно зарычав, десятник шагнул вперед, дабы отвесить мальчишке-словоблуду хорошую оплеуху.
И отвесил.
Только не Лихасу, а плохо оструганному столбу навеса, к которому Лихас прислонялся, потому как мальчишке попал камешек в сандалию, и Лихас нагнулся его вытащить.
Отбивший и занозивший ладонь десятник в сердцах пнул юнца — но тот за миг до того, потеряв равновесие, запрыгал на одной ноге, и пинок десятника опять пришелся по злосчастному столбу. А потом Лихас упал. Совсем рядом с кучей конского навоза. И десятник упал. Совсем рядом с Лихасом.
И всем сразу стало ясно, что навоз этот — совершенно свежий.
— Что ж ты, поганец, над господином десятником измываешься? — риторически вопросил худощавый пожилой бородач, подымая Лихаса за шиворот.
— Я? — неподдельно изумился Лихас.
— Ну не я же?! Кто ему ногу-то подставил?
— Вот эту? — Лихас поднял босую ногу (сандалия с камешком осталась у столба) и по чистой случайности угодил глазастому доброхоту коленом в пах.
Тот с нутряным уханьем согнулся и был почти сразу сбит на землю поднимающимся десятником.