Иолаю, хмурому и настороженному, такое распределение чем-то не нравилось, но он не мог понять — чем?
Неожиданная победа и надвигающаяся свадьба, Салмонеево братство, памятный разговор с Эвритом-Одержимым, пропавший с ночи гулена Лихас — этого хватало с избытком, чтобы тухлый привкус не уходил изо рта и тупо ныл рассеченный в Критском лабиринте бок; очень хотелось исчезнуть с Эвбеи (хоть вместе с нелепо выигранной невестой, хоть без) и очутиться где угодно, но лучше в Тиринфе, под защитой могучих башен, знакомых каждым щербатым зубцом, и стен толщиной в пять оргий.
Он безнадежно вздохнул и повернулся к близнецам.
Те, по-видимому, уже некоторое время о чем-то спорили и никак не могли договориться.
— Иолай, родной, — страдальчески прошептал мающийся Алкид, — ну хоть ты ему скажи! Пусть за меня постоит… я быстро, никто и не заметит! Эврит и так задерживается, пока придет, пока то, пока се… В конце-то концов, что Аполлону, не все равно, кто для него коня прирежет — я или Ификл?!
— Ладно уж, обжора, иди до ветру, — смилостивился Ификл, незаметно для окружающих меняясь с братом накидками. — Только поторопись, а то жену молодую проворонишь… или ей тоже все равно — ты или я? Надо будет при случае поинтересоваться…
Алкид, не слушая его, облегченно вздохнул и спиной стал проталкиваться к боковой галерее, намереваясь обойти дворец с тыла; Иолай же погладил безразличного к ласке коня — ох, и восплачут кобылы табунов ойхаллийских, гривы землей посыпая! — и зачем-то двинулся следом.
Уже сворачивая за угол, он мимоходом обернулся — нет, никто не шел из мегарона… да что ж это Эврит, в самом деле?!
Тоже животом скорбен?
Остановившись у боковой восточной калитки, ведущей на пологий, поросший праздничными венчиками гиацинтов склон, Иолай на миг задержался — гул толпы, дожидающейся начала обряда, сюда доносился еле-еле, глухим бормочущим шепотом — и поднял голову, бездумно разглядывая террасу второго этажа, резные столбики перил, потемневшие балки перекрытий, свисающую почти до земли веревку с измочаленным концом…
Это была веревка Лихаса; и тройной бронзовый крюк тускло поблескивал у основания перил, хищной птичьей лапой вцепившись в податливое волокнистое дерево.
— Ну что, пошли обратно? А то Ификл нам обоим устроит…
Алкид громко хлопнул калиткой, весело приобнял Иолая за талию — и вдруг замолчал.
— Может, ночью к девке полез, — без особой убежденности предположил он, — и заспался после трудов праведных?
— Лихас? — только и спросил Иолай. Алкид, набычившись, подергал веревку — крюк держался прочно, — смерил взглядом расстояние до перил и одним мощным рывком бросил свое тело почти к самой террасе, молниеносно перехватившись левой рукой рядом с крюком. Потом, продолжая висеть, он подтянулся, вгляделся в невидимый для Иолая пол террасы и перемахнул через затрещавшие перила.
— Здесь кровь, — глухо прорычал он сверху. — Вот… и вот.
Веревка обожгла ладони, ноющий с утра бок внезапно отпустил — так бывало всегда, когда предчувствия становились реальностью, — и Иолай, взобравшись на верхнюю террасу, тоже увидел бурое засохшее пятно на крайнем из столбиков.
Ковырнув его ногтем — грязные чешуйки беззвучно осыпались на пол, — Иолай выдернул крюк, смотал веревку в кольцо и повернулся к Алкиду.
Алкида больше не было. Не было вольнонаемного портового грузчика, проигравшегося в кости гуляки, беззлобного буяна и любителя свинины с черемшой и барбарисом не было; полгода безделья провалились в какую-то невообразимую пропасть, грохоча по уступам, и Иолаю оставалось лишь одно, последнее, привычное: прикрывать Гераклу спину, надеясь, что Ификл, в случае чего, удержит дорогу к воротам…
— Он удержит, — уверенно бросил Геракл через плечо и коротким толчком настежь распахнул дверь, ведущую во внутренние покои.
Таким Иолай видел его лишь однажды: во Фракии, во время боя с воинственными бистонами, когда проклятые кобылы-людоеды растерзали сторожившего их шестнадцатилетнего Абдера, младшего сына Гермия; и Геракл проламывал собой ряды копейщиков в островерхих войлочных шапках, слыша страшный крик умирающего мальчика, топча живых и мертвых, и не успевая, не успевая, не успевая…
Именно тогда, два дня спустя, он не дал Иолаю прогнать приблудившегося к ним Лихаса.
«Это мой собственный маленький Гермес…»
Дворец вывернулся наизнанку, обрушившись на них коридорами и пустыми комнатами, всплескивая рукавами сумрачных переходов, кидаясь под ноги так и норовившими всхлипнуть половицами, суматошно пытаясь запутать, заморочить, не пустить в сокровенное, в сердцевину; «Плесень… — дважды бормочет Геракл, не останавливаясь, — плесень…» — и Ананка-Неотвратимость смотрит его бешеными глазами в красных ветвистых прожилках, дышит его ровным беззвучным дыханием зверя, идущего по следу, сжимает пальцы рук в каменные глыбы кулаков; пустота крошится в мертвой хватке, стены шарахаются в стороны, бледнея выцветшими фресками, шум толпы то уходит, то снова приближается, накатываясь прибоем и разбиваясь брызгами отдельных взволнованных возгласов, — потом неожиданно становится светло, и, уворачиваясь от летящего в голову кувшина, Иолай понимает, что Геракл только что убил человека.
Человека, стоявшего рядом со связанным Лихасом.
Кувшин вдребезги разлетается от удара о косяк, брызнув во все стороны мелкими острыми черепками; вспышкой отражается в сознании: рычащий Геракл рвет веревки на распластанном поперек странного приземистого алтаря Лихасе, веревок много, слишком много для худосочного парнишки с кляпом во рту, труп с разбитым кадыком грузно навалился Лихасу на ноги, а за ними — Гераклом, Лихасом и незнакомым мертвецом — виден балкон, головы людей внизу, во дворе, жертвенные треножники и белое пламя нервно гарцующего коня, и еще пламя, золотисто-пурпурное, а над накидкой Ификла каменеют его глаза, одни глаза, без лица, обращенные к Иолаю… нет, не к Иолаю, а к колоннаде перед мегароном, над которой и расположен балкон; черная быстрая тень перечеркивает увиденное, тело откликается само, привычно и равнодушно — и, сбрасывая с колена на пол хрустнувшую тяжесть, Иолай понимает, что тоже только что убил человека.